Наша церковно-приходская приютская школа была точь-в-точь, как Воскресенская, в которой мой брат Колька забрался в часы. В одной комнате помещалась вся школа вместе с передвижной деревянной вешалкой для учительницы и отца Павла.

Первый класс — средний ряд парт, начиная от учительского стола и до самой стены. Второй класс — правый ряд, и третий класс, или старший, — левый ряд двухместных парт. Напротив стояли две классные доски на тощих треногах. Когда-то они были черными, а теперь от сотен тонких царапин крепкого мела стали седыми. Правая доска с продольной трещиной в верхней половине еле держалась на треноге, упираясь на вечно вылетавшие деревянные перетертые штыри. Доска потому и раскололась, что как-то в первую зиму моего учения она грохнулась на пол во время урока. Так просто, сама по себе, взяла и упала.

Еще тогда начальница Завитуля обещала купить новые классные доски. После нее еще две начальницы сменились, а доски все стоят те же самые. На правой даже писать опасно: того и гляди на ноги свалится.

Хотя и скудная была наша приютская школа, а все веселее нижнего этажа, где окна вот-вот в землю уйдут. Из школьных окон куда хочешь смотри. Если на двор вздумается взглянуть, туда два окна выходят, в них даже виден вдали Троицкий проспект, два двухэтажных дома и совсем далеко за домами огромная темная крыша казармы. В боковые окна заглядывали снежные ветви старой одинокой ивы. А окна третьей стены, на которой висели золотые портреты царя и царицы, выходили на безлюдную набережную и на реку Двину. Запертые целую зиму в приютских стенах, мы только отсюда, из окон второго этажа, могли видеть, что творится вокруг нас.

Любимым нашим занятием в школе было выпускать в перемены самодельных бумажных голубей. Из старых тетрадок делали мы и синехвостых, и просто синих или белых острокрылых птиц. Летом выпускали их на дворе, а зимой в классе.

На улице им было раздолье летать, а в классе потолок и стены мешали. Но это все ничего. Беда была в том, что на стене висели две большущие золотые рамы. В одной из них за стеклом был портрет царя, а в другой — портрет царицы.

Портреты никогда не снимали, да к ним и приступиться было страшно. Бывало, с места не сдвинешь, если голубь залетит за царя или за царицу. А попадали они туда часто, потому что каждый портрет был ни много, ни мало с наше окно. Помню, столько их там набьется с начала учения, что счету нет.

Так и лежат наши голуби за портретами до самых зимних каникул, пока мы перед елкой не начнем со стен пыль сметать.

Возьмешь тогда длинный наметельник да как проведешь за царем или царицей! Батюшки мои, что там творится, —целый ворох голубей на пол посыплется! Тут и большие, из цельного тетрадочного листа, и маленькие, из четвертушки, как птички колибри. Все они запыленные, бесцветные, помятые. Отлежали голуби свои бумажные крылья в плену за портретами.

Мы любили свою школу. И тем еще она была для нас хороша, что с начала уроков и до конца, почти до самого обеда, ни начальница, ни мастер не заглядывали к нам, точно наша школа была совсем в другом доме. Делать им на наших уроках было нечего. Учение наше шло своим чередом. Первые четыре урока учительница занималась сразу с тремя классами вместе, а на пятый урок приходил отец Павел, и начинался закон божий.

Но как-то раз во время уроков получился полнейший переполох.

Это случилось в феврале, как раз в ту зиму, когда на Двине появились чудовищные ледоколы. К тому времени мое место в школе было в левом ряду — в старшем классе, на последней парте.

Помню, в тот день в школе все было спокойно. Все три класса что-то писали, а учительница сидела за своим крохотным столиком. Вдруг из коридора донесся частый топот ног, резко распахнулась дверь, и в школу ворвалась Мария Перфильевна. На ней лица не было. Она быстро прошла к учительнице, наклонилась, прошептала: «Царь...», и больше мы ничего не услышали. Схватила побледневшую учительницу за руку и прямо потащила ее со стула. А учительница только вытаращила глаза и как будто еще глубже в стул вросла.

Мы все переглянулись: «Вот еще невидаль! Никак драка начинается: одна со стула тянет, а другая упирается». А ребята помладше, те так перепугались, что даже рты пооткрывали. Потом учительницу точно обдали холодной водой, она быстро вскочила, и они вместе с начальницей выбежали в коридор. Вот так раз — учительница убежала!..

Только они успели выйти из класса, как один за другим мы повскакали из-за парт. Проныра Минька вынесся из школы вслед за начальницей и учительницей. Васька Поталов, мой сосед по парте, подскочил к столу, схватил тетрадь учительницы и, поглядывая на дверь, начал быстро ее перелистывать.

Каждому хотелось взглянуть на свои отметки, и все ребята, бросившись с мест, обступили Ваську. Задние, вытянув шеи, жадно смотрели на учительский столик через плечи ребят. А Васька как нарочно копается. «Русский-то я нашел, а вот надо, — говорит, — арифметику найти. Я единицу на четверку переправлю».

— Идет... — крикнул кто-то отрывисто. Все ринулись от стола, опрокинули стул под ноги. Васька Поталов шлепнулся на живот, кубарем перекатился через него Серега Шуфтин.

В это время в школьную дверь пулей влетел Минька. Другой раз на него бы окрысились, чтобы не пугал зря, а тут все точно застыли. Васька остался лежать на животе, а Серега сидеть на корточках. Все до одного уставились на Миньку.

Минька сам на себя не был похож. Он остановился посреди комнаты, рот открыл, глаза как луковицы, руки раскинуты от удивления. Видно было, что его всего прямо распирало от новости, которую он готовился сообщить. Вот он весь подался вперед, вытянул шею, точно не мог к нам просто подойти, и прошептал:

— Царя прогнали!

— Ну-у? — так и подскочили мы.

— Смотри на Троицкий! Красные флаги на улицах! — закричал Минька, бросился к окну и с разбегу вскочил на подоконник.

— Флаги! Флаги несут!

Только тут мы опомнились. Вмиг облепили мы оба окна, как мошкара.

Вдали, у Троицкого проспекта, чернел забор, резко отсекая наш снежный двор. Людей из-за него не было видно; только флаги и знамена плавно колыхались над забором, точно там не народ шел, а плыли тысячи лодок с красными парусами. Только справа, где в заборе были оторваны две доски, можно было разглядеть движущуюся толпу.

Вдруг где-то под самыми нашими окнами грянула песня. Как же так? Мы даже растерялись: во дворе пусто, а на набережной редко когда человека увидишь. В одну минуту обступили мы все четыре окна, выходивших на набережную.

По дороге от винного склада среди пестрой шагавшей вразброд толпы, где попадались господские котелки и разные чиновничьи фуражки, шагал отряд винно-складских рабочих. Они шли в ногу, в такт размахивая руками, и дружно пели:

Отречемся от старого мира.

Отряхнем его прах с наших ног.

Отряд быстро проходил мимо окон, у всех на рукавах, на груди были приколоты красные лоскутки. Лица сердитые, у крайнего справа руки в кулаки сжаты.

Еще громче запели в рядах:

Вставай, подымайся, рабочий народ!

Иди на врага, люд голодный!

— Батюшки, народу-то сколько! — ахают ребята

— Вот это да-а!

— А этого я знаю, это мясник! — запищал Миша Шарыпов.

Отыскать его было нетрудно. Среди котелков и фуражек с разными кантами грузно шел толстяк в белом фартуке поверх тужурки. Он, как паровоз, выпускал клубы белого пара и все крутил головой: то вправо посмотрит на высокого очкастого человека, то влево. Очкастый что-то доказывал своему соседу, размахивая рукой.

Все куда-то спешили, наверно, на Троицкий. Следом за всеми бежали винноскладские ребята со своей мохнатой собакой Шариком. Но вот все уже прошли. На набережной снова стало пусто, как всегда.

На Троицком проспекте все еще плыли и плыли над забором знамена и флаги. И откуда только взялось в Архангельске такое множество народа?

Уроков больше не было. Отец Павел не явился на свой закон божий. Когда пришли в столовую обедать — не оказалось и Цыганки. Пристали к Авдотье:

— Авдотья, скажи, где царь?

Хотелось Авдотье рассказать, да начальницы боялась. То и дело выглядывала она в коридор, все опасаясь, как бы врасплох не застала ее Мария Перфильевна.

— Да на что вам сдались эти цари? Никаких царев теперь нет. Вы только у меня молчите, — и Авдотья погрозила пальцем. — С сегодняшнего дня свобода наступила, вот что, молодчики.

Вдруг Авдотья притихла. На пороге появилась начальница с большим алым бантом на груди.

— Это ты что, голубушка, язык распустила, а у самой хлебы в печке горят.

Авдотья мигом исчезла.

— А вы что уши развесили! Мало ли что ей взбредет в глупую голову.

— Царя, значит, не будет? — решился все-таки спросить любопытный Миша Шарыпов.

Мария Перфильевна поправила свой бант и недовольно сказала:

— Не вашего ума дело.

Мы все молча уставились на начальницу. Вот тут и разберись. Авдотья говорит — свобода, а начальница сердится. У Авдотьи лоскутка красного нет, а у этой широкий алый бант больше головы приколот. Путаница какая-то. Ничего не поймешь.

К вечеру в приют пришел Борька Михайлов, которого Мария Перфильевна из приюта уволила. Он часто приходил к своему брату Витьке.

— Начальницу, — говорит, — не бойтесь. Теперь все одинаковы. Солдаты даже, говорят, генералу честь не отдают, а не то что кому-нибудь.

После ужина в спальне устроили бой подушками. И до того довоевались, что Васька Поталов запустил валенком в Миньку, да промахнулся и прямо в раму попал. Только стекла полетели, а Васькин валенок оказался на набережной. Назавтра окно забили досками, и ни начальница, ни мастер слова не сказали.

В тот день учительница опоздала на половину урока. Пришла и сразу за арифметику, слова нам не дала сказать.

— Вы, — говорит, — еще маленькие.

На втором уроке в класс вошел какой-то человек в темно-синей фуражке с бархатным околышем. Мы все поднялись. Побледневшая учительница прошла к нему, поздоровалась, назвала его по имени и отчеству. Тот повесил пальто и фуражку на вешалку, достал из грудного кармана двумя пальцами очки на тонкой, как нитка, цепочке. И очки какие-то смешные — одни стекла, да и те не круглые, а серпом. Протер их белым платком и, сморщив лоб, прищемил очками нос.

— Тэк, т-эк! — протяжно сказал человек в зеленом мундире. Прошел вперед, оглядел стены, недовольно сморщился и обратился к учительнице.

— Пора снять, Софья Филипповна!

Учительница взглянула на портреты царя и царицы и густо покраснела.

— Тэк, тэ-эк! Что ж вы стоите, мои друзья, присядьте, присядьте. Теперь не старое время, — спохватился он, наконец, а сам на месте не держится, вертлявый, как вьюн. Сели и ждем, что он делать будет. Наверно, про все расскажет. А он потэкал, потэкал и понес какую-то околесицу.

— Я полагаю, друзья мои, вам вкратце объяснили о последних событиях у нас в России. Наш император, Николай Александрович Романов, низвергнут!

Не то со страхом, не то с грустью он посмотрел на портреты.

— Их надо снять, Софья Филипповна.

— Хорошо, хорошо, снимем, — встрепенулась учительница.

— Не стало самодержавного государя всей Руси! — Голос у него дрогнул, как будто он сейчас заплачет. — Над нашей необъятной страной реет алое знамя свободы! Наш великий русский народ ликует, сбросив с плеч ненавистное ярмо царизма! Ликуйте и вы, друзья мои!

Он тяжело вздохнул, взглянул на нас поверх своих смешных стекол, снова двумя пальцами снял очки и коснулся белым платком близоруких глаз. Затем он вытянулся в струну, одернул свой мундир с серебряными пуговицами и, чуть заметно поклонившись перепуганной учительнице, направился к вешалке.

Ни на минуту не присевшая Софья Филипповна пошла за ним следом. Одевшись, он приподнял над плешивой головой фуражку с выпуклой белой кокардой и важно скрылся в дверях. Учительница вышла за ним на лестницу. Все переглянулись.

— Ну и заправил. Ничего не поймешь. Говорит: «Ликуйте!», а сам чуть не плачет.

А весельчак Минька, недолго думая, приподнялся из-за парты, сделал вид, что надевает очки, затем осмотрел всех.

— Тэк, тэ-эк.

Поднялся шум, смех, все уставились на Миньку. А он поднял правую руку и начал дрожащим, плачущим голосом, совсем как «зеленый мундир»:

— Друзья мои! Наша Россия! Наш русский народ ликует. Ликуйте и вы, друзья мои!

Минька засопел и начал вытирать рукавом слезы, а мы от смеха не могли усидеть на месте. Кто откинулся на спинку парты, кто уткнулся носом в стол, все покатывались со смеху; смеялись громко, до слез, и совсем зыбыли, что дверь осталась открытой и что все мог услышать «зеленый мундир».

В это время в дверях появилась учительница.

— Молчать! Что вы делаете! — и, не сказав больше ни слова, она быстро прошла к столу и тяжело села на стул. Мы притихли.

— Он не слышал, — успокоил ее Минька.

— А знаете, это кто? — вдруг неожиданно обратилась к нам учительница.

— Нет.

— Это инспектор всех церковно-приходских школ Серапион Сергеевич Кузьмин. Помните, он заходил в прошлом году?

— Ах, да, да, — спохватился болтливый Минька. — Я помню, только он был не в прошлом, а в позапрошлом году. Он еще ругался, что царь и царица запылились, велел, чтобы при нем же стекла водкой вытерли да рамы хорошенько вычистили.

— Ну, хорошо, хорошо, ступайте на перемену, — заторопилась учительница.

Всю перемену и половину следующего урока снимали портреты. Все собрались в школе: и начальница, и мастер, и даже Авдотья. Начальница сама ничего не делала, только командовала да мешала Авдотье и мастеру.

— Не разбейте стекло, а то руки оторву.

Первого спускали царя. Только его тронули, на пол посыпались пыльные голуби.

— Всякую гадость туда бросаете, — ворчала недовольная начальница. — Скоро за икону начнете голубей пускать, нехристи.

Все молча помогали мастеру. Он стоял на стуле, поставленном на парту. Я поддерживал одну ножку стула. Минька другую. Авдотья и учительница с другими ребятами, постарше, принимали царя. А начальница стояла в стороне да посматривала. Стул дрожал, покрасневший мастер, придерживая тяжелый портрет за веревку, наклонялся все ниже и ниже. Все перевели дух, когда золотая рама оперлась о парту. Мастер слез со стула и опустил портрет на пол. Начальница больше не могла смотреть.

— Господи, что еще будет? — прошептала она и вышла из класса.

Авдотья взглядом проводила начальницу до двери и как бы про себя недовольно проговорила:

— Да никакой беды не будет, вот вынесем вон, да и все тут. Повисели и хватит. Ну, давай-ка, государь-батюшко, проветримся.

Тут Авдотья поднатужилась и подняла один край золотой рамы, мастер—другой, учительница придерживала портрет за верхнюю кромку, и все трое, часто ступая, вынесли царя из школы. Мы шли следом до открытых настежь дверей.

Потом снова появились Авдотья, мастер и учительница и так же сняли и вынесли царицу. Сразу как-то просторнее стало в школе. Васька Козел подхватил пыльного голубя, расправил ему крылья, весело крикнул:

— Вот где раздолье! — и выпустил в воздух.

Наверх