А время шло своим чередом. Караулить по ночам стало нечего. На дворе, там, где недавно курчавилась сочная зелень, чернела изрытая голая земля. Гнилыми нитями переплела землю никому не нужная картофельная ботва. Начались проливные осенние дожди. Снова потянулась наша приютская жизнь, такая же, как и в прошлую зиму.

В приюте начались побеги ребят. Как-то утром оказалось, что ночью исчез Костя Комаров. Васька Поталов открыто ушел из приюта.

— Пойду, — говорит, — работу искать.

А за ними ушел Понька. Да и что было делать? Учить дальше трех классов не учили, ремесла в приюте никакого не стало. Раньше старшие ребята хоть корзины из ивы плели, а теперь только и делали, что весь день пилили, кололи и таскали дрова ко всем печкам нижнего и верхнего этажа. Сейчас мне самому трудно представить себе, как мы сами своими небольшими силенками взваливали на деревянные козлы восьмиметровые сырые бревна. Приютская двуручная пила была до того точена- переточена, правлена-переправлена, что она уже не пилила, а только терла дерево. Сколько поту и мозолей стоила каждая отпиленная чурка, а особенно еловая. О березе лучше и не говорить, — ведь она, как кость, крепкая. Работы было по горло. А разве впроголодь захочешь работать? Вот и бежали ребята из приюта.

И до того дошло, что из старших ребят, окончивших приютскую школу, остался я один. С тех пор в приюте меня называли самым старшим. Все ребята учились, а я стал вроде дворника. Шел мне тогда тринадцатый год.

Из приюта я не убегал потому, что больше всего хотелось мне учиться. А для этого путь был один: ждать, чтобы меня послали в городское училище, — вот я и ждал.

В прежнее время в Архангельске было два училища: гимназия и городское четырехклассное.

Поступать в гимназию я никогда не думал. «Это не нашего поля ягода», — запомнились мне слова матери. В ней учился с Воскресенской улицы Павлик Ясинский, сын полицейского пристава. Павлик ходил в светло-серой шинели с серебряными пуговицами, в голубой форменной фуражке с белыми кантами, в хороших черных ботинках и суконных брюках. У всех гимназистов, детей архангельских богачей, была такая же форма, как у Павлика.

Ребята простых родителей, вроде меня, учились в городском четырехклассном. Собирались там ученики со всего города, ходили кто в чем мог — кто в отцовских болотных сапогах, кто в серых валенках, кто в тужурке, кто в овчинном полушубке. У одного на голове отцовский картуз, у другого шапка-ушанка, у третьего олений чебак. Шурка Доможиров, сын кузнеца, работавшего в кузнице на нашем дворе, уже поступил в городское и, когда я прибегал на Воскресенскую, все меня зазывал: «Пойдем к нам учиться, у нас весело. Мы после уроков, что ни день, с «кислыми форсунами» деремся». «Кислы ми форсунами» Шурка дразнил гимназистов.

Шурке легко было говорить. А как тут пойдешь, когда начальница не пускает.

Прошел месяц учения, а я все то двор подметаю, то дрова колю да ношу их охапками к печкам. А в свободные минуты, когда ребята в школе занимаются, хожу без дела по приюту, — то в пустую мастерскую загляну, то в спальню. И что бы я ни делал, голова только одной мыслью занята: как бы поступить в городское.

Сижу я как-то раз в мастерской на подоконнике и смотрю через двойные рамы, как огромный морской пароход, загруженный желтым пиленым лесом до самого капитанского мостика, уходит в море. Из трубы парохода густо клубится седой дым. Под грузным носом белеет пена. Сейчас пароход исчезнет за Моисеевым островом, вот уже скрылся нос, затем пропала корма, и только на небе осталась редеющая полоса седого дыма да в волнах еще мелькает провожающая пароход стая чаек. Незаметно я оказываюсь на палубе этого парохода.

Мимо меня проплывает знакомая Соломбала с выступающим трехэтажным зданием флотского полуэкипажа, потом лесопильные заводы с высокими трубами. Наконец река кончилась, и впереди открывается просторное море. Мой пароход плывет и плывет. Море гладкое, тихое. Но вдруг подул ветер, началась буря. Пароход заливает волнами. Все бегают по палубе, кричат: «Спасайтесь!» Пароход идет ко дну. Я оказываюсь в воде, хватаюсь за какую-то доску. Волны швыряют меня как щепку, хотят вырвать из моих рук обломок доски. Но я крепко держусь, как тот матрос с погибшего парусника. Несколько дней носит меня по морю. Потом выбрасывает на какой-то берег. А на берегу стоят мать, брат Колька, Авдотья, Серега Шуфтин, другие приютские ребята, а в стороне, на угоре, стоит начальница. Все спрашивают, как я спасся в такую бурю. А Иван подзывает начальницу и говорит ей: «Ему надо учиться. Пусть идет в городское училище».

На этом моим мечтаниям пришел конец. В мастерскую вошла Мария Перфильевна.

— Это что за повадка скрываться? Опять без дела сидишь! Ступай сейчас же вынеси из-под умывальника ведро на помойку. Весь коридор грязью залило. Все надо носом ткнуть.

И вот наконец я набрался храбрости и решил сам пойти к начальнице объясниться. Поднялся на второй этаж, смело подошел к белой двери ее комнаты, взялся за ручку и стоп — остановился. На смех поднимет. Скажет— от работы увиливаешь. У нас все по три года учатся, а ты что за барин.

Пусть. Была не была. И я резко открыл дверь.

— Это зачем? — удивилась начальница. — Ну, заходи. — Я хотел бежать обратно, — нет, нельзя, еще подумает, что воровать пришел. Сделал два шага вперед и сразу начал заплетающимся языком себе под нос:

— Мария Перфильевна, я в городское хочу.

Начальница даже вперед подалась.

— Что-о?! В городское?! Учиться?! Не-ет, братец мой. Лучше из головы выбрось. Там без нищих обойдутся. Обожди, обожди, не убегай, вот что я тебе скажу. — И начальница заговорила масленым голоском:

— Для тебя я местечко подыскала. Не заводским чета. В конторе будешь сидеть, при галстуке ходить. Вот тебе и образование. И никакого тут учения не надо. Не в учении счастье, а в умении. Место приметное, в бывшей городской управе. Ступай. Завтра с утра отправимся.

Вышел я от начальницы и совсем расстроился. Сунуло, думаю, меня к ней пойти. Напросился на свою голову. Лучше бы уж дрова колоть да двор убирать, чем на всю жизнь писакой канцелярским сделаться, со стула не сойти. Попал теперь, вместо городского училища, прямо в городскую управу.

Наверх