На другое утро в приюте все было как всегда. Начальница за завтраком меня еще поторопила.

— Ты, — говорит, не рассиживайся. Пора на работу.

На Троицком было тихо и безлюдно, а в конторе, как вчера, все столы были заняты людьми. Так же сидел, склонившись над бумагами, лысый писарь.

Карл Иванович пришел и, ни слова не говоря, начал перелистывать ворох бумаг. Подойти к нему никто не решался. Все притихли, заговорили шепотом, даже костяшки на счетах стали щелкать более робко, точно они тоже боялись сердитого главного бухгалтера.

Принялся я снова за свою работу. И как-то сразу, точно я век просидел над бумагами, опостылела мне переписка. Ручка держалась в руке как-то не так. Буквы выходили неровные, строчки поднимались куда-то в гору. Перо все время спотыкалось о бумагу, и на листе получались мелкие синие брызги.

То и дело поглядывал я на стенные часы, а стрелки у них, как нарочно, двигались еле-еле. Как будто давно смотрел — было на часах половина десятого, а оказывается— только пять минут прошло.

И вдруг не думано и не гадано моей работе пришел конец. И все из-за какого-то маленького кусочка промокашки, давно утонувшего в чернильнице.

Макаю я свое перо в чернильницу и знать ничего не знаю. Не будешь ведь каждый раз кончик пера рассматривать, как крючок с червяком, — ведь не рыбу удочкой удишь. А получилось, что я пером выудил утопленницу-промокашку. Когда я заметил это, было уже поздно.

Сочный, пропитанный чернилами комочек бумаги прямо перед моим носом шлепнулся на белый наполовину переписанный лист. Я развел руками и ахнул. В ту же секунду перед глазами мелькнуло золотое кольцо. Я чуть не крикнул от острой боли. Карл Иванович схватил меня за ухо, притянул мою голову к столу и начал водить носом по круглой, как блин, чернильной кляксе. Не помня себя от стыда и обиды, я размахнулся и, сколько было силы, ударил его по руке. Золотое кольцо повисло в воздухе. Карл Иванович так удивился моей выходке, что, не двигаясь, растерянно смотрел, как я швырнул ручку, схватил свою тужурку и шапку и бросился к дверям. Второпях я натыкался в узких промежутках на столы. С одного стула упали на пол счеты, с другого посыпались папки с бумагами. Поднялся переполох, кто-то закричал: «Держите его!», кто-то попытался меня схватить. Но было поздно, — я вырвался и пулей вылетел в коридор.

Прыгая сразу через три-четыре ступеньки, сбежал я с лестницы, пугая всех встречных. Потом, очутившись на улице, помчался, не оглядываясь, пока не закололо где-то в левом боку.

На углу Полицейской улицы и Новой Дороги я остановился и перевел дух. Погони не было.

— На, получай, рыжий! — И я погрозил кулаком в ту сторону, где возвышалась розовая башня с часами. Потом, спохватившись, что меня еще могут догнать, пошел по Новой Дороге в Кузнечиху, на ходу надевая тужурку.

На встречный народ я не обращал никакого внимания. Шел и разговаривал сам с собой.

— Впился в мое ухо, как зубастая щука. У, рыжий бес!.. Все еще больно!

Вдруг мне сделалось весело, я громко рассмеялся. Здорово я ему влепил! Знай наших!

Но веселье продолжалось очень недолго. «Куда я иду? — подумал я. — Что же я теперь буду делать? В приют, лучше не показываться: начальница сразу же спросит, почему так рано пришел. А что я ей отвечу? Придумать бы что-нибудь... Сказать, что пожар случился... Нет, она, пожалуй, сама туда побежит, тогда будет еще хуже. Что бы такое сказать?» Думал-думал и решил: все равно ничего не придумаешь — так и так рыжий нажалуется. Может, он даже послал уже кого-нибудь в приют. Может быть, начальница меня давно поджидает. «Явился, —скажет, — молодчик. Я из тебя образованного человека хотела сделать, а ты с кулаками на людей бросаешься!» Ногами затопочет, закричит: «Вон сейчас же из приюта! Чтобы духу твоего тут не было!» А матери обязательно наврет с три короба, скажет, что я настоящий разбойник и что осталось мне только одно место — сидеть за решеткой.

Каково будет матери услышать про меня такие слова! Как я ей на глаза покажусь? Ведь она и так света не видит. И без меня ей тошно от этой вечной стирки белья. Гнет она свою спину за чужим корытом с утра и до позднего вечера. Колька — тот хоть где-то в подмастерьях живет, на готовых хлебах. А из меня какой прок, если я только и умею одну пеньку щипать. А пеньку, кроме приюта, пожалуй, нигде и не щиплют. Шел я и раздумывал, а куда шел и сам не знал. На дома я не смотрел, на прохожих не заглядывался, а уставился себе под ноги и ничего не видел, кроме снега на загнутых носках своих валенок.

Вдруг я услышал чей-то веселый голос:

— Эй, шпингалет! Ты что нос повесил?

Я вскинул голову и не то удивился, не то просто испугался. Передо мной стоял военный матрос в кожанке, крест-накрест перекрещенный патронами. За ремнем торчал без кобуры револьвер, а от револьвера свисал круглый кожаный шнур. На темном рукаве резко выделялась широкая полоса красной материи. Флотская фуражка у матроса была лихо вздернута на самый затылок, светлые волосы спустились на широкий лоб. Молодое его лицо полно было удивления и смеха. Что он нашел у меня смешного?

— Ты не с медведем ли целовался? — весело, по- приятельски проговорил матрос и, взяв меня за подбородок, приподнял мою голову. — Где это тебя так разукрасили, в школе, что ли?

— Нет, не в школе, — начал я смело и важно. — Я с рыжим барином разодрался в городской управе.

— Ах, вот оно что! — приноравливаясь к моему тону, серьезно заговорил матрос. А глаза у самого видно, что смеются. — Выходит, что у тебя тоже революция. Ну-ну! Только сегодня все идут с красным, а ты вот один с синим носом плетешься. Куда это годится? Какой ты тогда революционер? Надо выше держать голову, как держат ее большевики. А не дуться, как мышь на крупу. Смеяться надо. Знаешь, сегодня какой праздник? Нет, не знаешь? Так я тебе скажу. Такого праздника еще на свете никто не видел. Сегодня весь рабочий народ поднял головы. Наша, советская власть теперь!

Матрос говорил, а я слушал и разглядывал его. Совсем как Иван, только матросом одет. Куда ему столько патронов? Мне бы такой револьвер на пояс! Вот бы начальница перепугалась! И даже смешно показалось, когда я представил, как удирает от меня начальница.

— Что, смешно стало? Ну, то-то! Вымой только нос. Снегом его, как следует. Вот, вот. А то люди смеяться будут.

Я старательно натирал нос рыхлым снегом. А матрос мне показывал:

— Еще, еще, с правой щеки, не жалей, снегу хватит. Вот так! Теперь другое дело. Наша взяла, и нос красный. Шагай теперь, ну, слушай команду! — И матрос в шутку вытянулся в струнку. — Шаго-ом марш! Ать-два, левой, ать-два, левой! Выше голову!

Я смеялся, голову держал высоко и шагал широкими шагами, мягко ступая по мосткам в своих серых больших валенках. Потом повернулся. Матрос махнул мне фуражкой, надел ее на самый затылок, прихлопнул ее рукой, точно приклеивая к голове, и пошел в другую сторону города — крупным шагом, вразвалку.

«Какой забавный! А сильный, наверно! — разглядывал я его перекрещенную патронами широкую спину. — Пойду в приют. Пусть начальница спросит, скажу, что сегодня праздник и никакой работы нет, — вот и все!» И я снова зашагал, считая про себя, как матрос: ать- два, левой, ать-два, левой! левой!

Наверх