— Зайди, зайди сюда, я на тебя посмотрю! — не успел я шагнуть на порог приюта, как услышал из кухни Авдотьин голос.

Я зашел в кухню и глазам своим не верю: не то Авдотья передо мной, не то нарядная барыня. На ней красный сарафан, белым горохом пересыпан. Новый фартук белее белого. На голове красная косынка. Глаза хитрые-хитрые, а на щеках ямки то появятся, то исчезнут, то появятся, то исчезнут. Ну вот сейчас рассмеется на всю кухню, да и только. Авдотья начала, подбоченясь:

— Ох, уж ты, парень, и выдумщик, и откуда у тебя бралось-то все? Солдат, говорит, приходил, вот такой да этакий, и не рыжий и не черный, а какой-то там пятый-десятый, да еще с бородкой. Ты мне скажи, откуда ты все это выкопал? Отца дьякона тут припутал — голос говорит, хриплый. Вот я выдеру тебя за уши. Да куда ты? Вот чудной парень!

Я бросился было удирать, потом остановился, всё еще не догадываясь, откуда Авдотья все узнала.

— Иван ведь, парень, приехал, и все-то он мне до капельки выложил. Как он сам испугался и вас, караульщиков, перепугал. Как уговорились вы с ним! Ну и жулики вы, ребята, несусветные. Уж ты мне, парень, городил-городил, а я-то слушала, уши развесила. И ведь ни разу не подумала, откуда взялась у солдата такая прыть. Долго ли ему было в дом зайти? Ну да ладно, давай — кто старое помянет, тому глаз вон. И хорошо, парень, что у тебя слово крепкое. Другой бы и проболтался. Ох, уж тогда бы мое сердечушко заныло!

Авдотья открыла шкаф, достала ломоть свежего черного хлеба.

— На-тко, поешь! Проголодался небось!

Я взглянул на дверь. Как бы, думаю, начальница меня не застала. Взял у Авдотьи хлеб и сунул в карман.

— Не бойся. Никто сюда не зайдет. Садись вот на лавку.

Авдотья сама села и начала говорить вполголоса:

— Мария-то Перфильевна как узнала, что Иван мой из этих, из большевиков, так вот на глазах вся и пожелтела и затряслась, как осиновый лист. Бывало, ведь в кухне-то мало ли она всего наговаривала: собрались, мол, лапотники, да такие, да сякие. А тут, братец ты мой, при Иване-то и запела: «Авдотьюшка моя драгоценная, Авдотьюшка моя сердешная», — да сто раз, да все одно и то же. «Да нас. — говорит, — с ней водой не разлить. Уж такая ваша Авдотьюшка золото, да такая она умница». А Иван-то мой слушает да незаметно мне глазом подмигивает. Его ведь кругом пальца не обведешь. Раскусил он ее, голубушку, на первом часу. У него ведь недолго, он возьми да и скажи: «Я, — говорит,— еще с вами побеседую». А та ему в ответ: «Пожалуйста, пожалуйста, я, мол, с удовольствием». А саму так вот всю и передернуло: поняла небось, в чей огород брошен камешек. Притихла теперь, присмирела. Вот как, парень, все повернулось-то. — Авдотья смолкла.

— А где Иван? — спрашиваю я ее.

— У Ивана, молодец, хлопот не оберешься. Сегодня едва ли заглянет, а вот завтра, говорил, придет обязательно. «Давно, — сказал Иван, — у меня зуб горит на это осиное гнездо. Надо его разрыть навсегда, чтобы не калечили больше ребят». Вот что он затеял, и так оно и будет, он ведь попусту не болтает. У него слово — олово.

Авдотья поднялась с табуретки, разгладила руками новый фартук, поправила на голове косынку и подошла к плите. На фоне белого кафеля тускло поблескивали две огромные медные кастрюли с приютским обедом. Авдотья сняла крышку с одной из кастрюль, длинной вилкой вытащила громадный кусок мяса, перевернула его, посмотрела и опустила обратно.

— Сварилось, — с довольным видом сказала она. — Ну и щи сегодня, ребята, пожалуй, таких и о Рождестве не бывало.

Авдотья снова покрыла кастрюлю крышкой и сдвинула ее на край плиты. Кухня наполнилась вкусным запахом вареного мяса.

— Хочется небось мясных щей? — спросила Авдотья. — Ну ладно, парень, скоро обедать будем.

Чтобы не мешать ей, я вышел из кухни, бережно придерживая в кармане ломоть мягкого черного хлеба.

Что там творилось в городе — я не знаю, а у нас в приюте были настоящие ребячьи митинги.

Это было время исторических Октябрьских дней, когда власть после упорных боев перешла к рабочим и крестьянам.

Для нас, приютских ребят, Октябрь был солнечным лучом, который пробился к нам сквозь толстые кирпичные стены. Конечно, мы были слишком малы, чтобы понять всю необыкновенную серьезность того, что творилось вокруг нас. Но все-таки своим ребячьим чутьем мы понимали, что наступает что-то очень значительное, и с нетерпением ожидали важных, больших перемен.

После обеда, забравшись в спальню, мы вели бесконечные разговоры о том, как появился в приюте Авдотьин Иван, как испугалась и спряталась в своей комнате начальница, как сразу переменилась Авдотья, и каким вкусным обедом накормила она сегодня нас.

Но охотнее и больше всего ребята говорили об Иване. Меня прямо зависть брала, что все его сегодня утром видели, кроме меня. Ребята рассказывали все подробно: и во что он был одет, и как шагал по двору. Левша даже взялся показать, как это было на самом деле.

— Он вот так шел. — И Левша прошел по мастерской большими не по его росту шагами.

— Совсем не так, — вмешался тут Ленька Ладкин, — а вот как. — И Ленька, подтянувшись и глядя прямо перед собой, повторил то же самое, что Левша.

Так с этими разговорами незаметно наступило время ужина.

В столовой нас ожидали полные тарелки молока, большие куски хлеба. Довольные, веселые, хлебали мы деревянными ложками молоко с сочными крошониками и шумно переговаривались через стол.

— Да будет вам, неугомонные, — останавливала нас Авдотья, а сама слышит, о ком идет речь, и радостно так улыбается.

После ужина, только успели зайти в спальню, ко мне подбежал Серега Шуфтин. Он сегодня был дежурным на кухне и не мог участвовать во всех наших разговорах.

— Знаешь, Мишка, —затараторил он, — а Иван ведь сразу меня узнал. Остановился у кухни и про уговор стал спрашивать, а сам смеется. Я молчу и не знаю, что говорить: мало ли, думаю, ты проговорился. Потом, знаешь, выбежала из кухни Авдотья, схватила его за шею и заревела. Иван давай ее уговаривать: «Не надо, — говорит, — Авдотьюшка, успокойся», а сам все по голове ее гладит. Авдотья как взглянет на него, как зашепчет, так мне, ей-богу, страшно показалось. «Я, — говорит, — уж панихиду по тебе отслужила: думала — давно тебя расклевали черные вороны». Иван-то как захохочет. «Не по зубам, — говорит, — я...» Как же он сказал? Да, да. «Не по зубам, — говорит, — я пришелся черным воронам». И знаешь, еще что сказал: «Для нас все эти молебны брехня, это только для попов заработок». А начальница тут же стояла; она как это услышала, вся побелела и перекрестилась.

Потом Иван начал ребят спрашивать; ворошит нас за головы — то одного, то другого. Подтащил к себе Левшу, потрогал его за руки ниже плеча и говорит: «Кормят вас, ребята, прямо на убой. Ну что смотрите, неправда, что ли?» Мы молчим, начальницы боязно, а Авдотья ему знаки головой подает, что не надо, мол, сейчас спрашивать. Тут зазвонили на уроки. Иван с Авдотьей пошли в кухню, а мы в школу побежали.

К нам подошел Енька Пяльев и тоже заговорил об удивительном сегодняшнем дне:

— Знаешь, Мишка, а у нас сегодня закона божьего не было. Отец Павел куда-то пропал. Уроки с учительницей все кончились, остался один закон божий, мы сидим и ждем: мало ли, думаем, какой-нибудь молебен за здравие или за упокой служит. Сидим, а у самих поджилки трясутся: сейчас придет отец Павел да начнет всех спрашивать про епитрахили да про подрясники всякие. Я зубрил, зубрил, а разве запомнишь, что напяливают на себя протоиереи, архиереи, иереи там всякие, — тут с одними названиями язык сломаешь. Я уж так считал, что мне двойка готова. А отец-то Павел, на наше счастье, возьми да и пропади совсем.

Легли спать, а Серега размечтался вслух:

— Вот чудеса! Отец Павел сбежал, начальница у себя сидит. И пусть бы она там сидела со своим ремнем год или два. Только, наверно, ей надоест, — рассуждал Серега. — Кричать не на кого. Лупить некого. А она без этого дня не выживет. Наверно, теперь со злости последних мух на окнах давит.

Ребята рассмеялись. В спальне было холодно, темно, только в темно-синих низких окнах виднелись черные переплеты оконных рам.

В темноте одиноко звучал Серегин голос:

— А почему в школе мухи летают, а у нас в спальне не летают?

Слышу — Серега обращается ко мне:

— Мишка, скажи, почему мухи у нас не летают, дохнут они, что ли?

— Значит дохнут, — нехотя отвечаю я Сереге. А он все свое:

— Вот забавно. Мухи лежат, и лапки кверху, а мы хоть бы что... Мишка, а ты, когда вырастешь, кем хочешь сделаться?

— Сапожником! — нарочно говорю ему совсем не то, чтобы не приставал.

— Ты врешь. Я знаю, ты моряком хочешь быть. А я нет. Я как уйду из приюта, сразу куплю себе рубанок, насобираю досок, высушу их, выстрогаю и начну разные сундучки делать.

Серега мне надоел.

— Сделай лучше гроб и замолкни, жужжишь тут над ухом, спать не даешь.

Он, видно, обиделся, заворочался; слышу, ворчит:

— Моряк с разбитого корабля! Гроб! Сам делай гроб, если хочешь.

Он, наверно, еще бурчал что-нибудь, но я уснул и ничего больше не слышал.